Мы с отцом отличались так сильно, как только могут отличаться два человека. Он был пассивен и склонен к самоанализу, я же вечно пребывал в движении и терпеть не мог одиночества. Он ставил образование во главу угла, а для меня школа была неким подобием клуба отдыха и развлечений плюс уроки физкультуры. У отца была плохая осанка, он шаркал при ходьбе. Я рос прыгучим и ловким и постоянно упрашивал папу засекать время, пока добегу до конца дома и обратно. Я перерос отца уже в восьмом классе и годом позже мог победить его в армрестлинге. Внешне мы тоже ничуть не походили друг на друга. У отца были рыжеватые волосы, светло-карие глаза и веснушки, а у меня волосы были темные, глаза почти черные, а смуглая кожа становилась еще темнее от загара уже к началу мая. Кое-кому из соседей наша непохожесть мозолила глаза и не без причины — ведь отец растил меня один. Когда я подрос, то стал обращать внимание на соседские пересуды о том, как моя мать сбежала, когда мне не было и года. Позже я начал подозревать, что мама встретила другого мужчину, но отец никогда этого не подтверждал. Все, что он говорил, — что она совершила ошибку, выйдя замуж совсем молодой, и оказалась не готова к роли матери. Он не презирал и не хвалил ее, но следил, чтобы я упоминал мать в молитвах независимо от того, кто она была или что сделала. «Ты напоминаешь мне ее», — говорил он иногда. До настоящего дня я мало думал о матери и не общался с ней, да и желания такого у меня, если честно, не возникало.
По-моему, отец был счастлив. Я так говорю, потому что он нечасто проявлял эмоции. Объятия и поцелуи были для меня большой редкостью, да и те поражали своей безжизненностью, словно отец делал что-то по обязанности, а не пожеланию. Конечно, он любил меня, раз посвятил себя моему воспитанию, но ему было сорок три, когда я родился, и мне иногда кажется, что он скорее годился в монахи, чем в родители. Человек он был наитишайший, почти не задавал вопросов о том, как там мои дела, редко сердился, но и редко шутил. Он жил по заведенному порядку: каждое утро готовил яичницу и тост с беконом, а вечерами слушал мои рассказы о школе за ужином, который сам же и готовил. Отец записывался к дантисту за два месяца, оплачивал счета утром в субботу, заводил стирку днем в воскресенье и уходил из дома каждое утро ровно в семь тридцать пять. С людьми он общался неохотно и много часов проводил один, опуская бандероли и письма в почтовые ящики согласно установленному маршруту. Он не ходил на свидания и не проводил воскресные вечера, дуясь в покер с приятелями. Телефон у нас молчал неделями, а когда звонил, это либо ошибались номером, либо оказывался сетевой маркетинг. Представляю, как тяжело отцу было поднимать меня одному, но он никогда не жаловался, даже когда я его огорчал.
Вечера я проводил один. Покончив с дневными делами, папа удалялся в «берлогу» побыть со своими монетами. Это была его единственная и всепоглощающая страсть. Больше всего он бывал доволен, сидя в «берлоге» и изучая еженедельный информационный «Бюллетень нумизмата», соображая, какую новую жемчужину присоединить к своей коллекции. Строго говоря, собирать монеты из драгоценных металлов начал мой дед. Его кумиром был один балтиморский финансист по имени Луи Элиасберг, единственный, кому удалось собрать все когда-либо выпущенные монеты Соединенных Штатов, включая вышедшие из употребления, со всеми клеймами Монетного двора. Его коллекция смело могла соперничать с собранием монет Смитсоновского музея, и после смерти моей бабушки в 1951 году дед заболел нумизматикой на пару со своим сыном. Летом они вместе ездили на поезде на предприятия Монетного двора, чтобы получить новые экземпляры из первых рук, или посещали нумизматические выставки на юго-востоке штата. Со временем дед и отец свели знакомство с монетными дилерами по всей стране. За много лет дед потратил целое состояние на пополнение коллекции и перекупку редких экземпляров. В отличие от Луи Элиасберга дед был не богат — он владел магазином со смешанным ассортиментом на Бурго, прогоревшим, когда по всему городу открылись магазины «Пиггли уиггли», — и не мог тягаться с балтиморским финансистом, но все равно каждый свободный доллар вкладывал в монеты. Дед тридцать лет ходил в одном пиджаке, всю жизнь проездил на одной машине, и я уверен, что отец пошел работать на почту вместо колледжа, потому что ему ни гроша не осталось на немаленькую плату за образование. Дед был белой вороной, и сын пошел в отца — яблочко от яблони, как говорится… Когда старик отошел в мир иной, его последней волей было продать дом, а деньги пустить на покупку новых монет (что папа наверняка сделал бы и без завещания).
К тому времени, когда отец унаследовал коллекцию, она уже был а довольно дорогой. Когда инфляция взлетела до небес и золото подскочило до восьмисот пятидесяти долларов за унцию, коллекция превратилась в маленькое состояние, более чем достаточное для моего бережливого папаши, чтобы спокойно уйти на пенсию, и стоила в несколько раз больше, чем четверть века спустя. Но дед с отцом собирали; монеты неради выгоды, а из охотничьего азарта и ради особой связи, возникшей между ними и скрепившей их родственный союз. Дед и отец находили нечто упоительное и захватывающее в долгом, трудном поиске какой-нибудь особой монеты, долгожданной находке и всяческих хитростях и ожесточенной торговле с целью приобрести ее по сходной цене. Иногда монета оказывалась по средствам, иногда нет, но все до единого экземпляры, попавшие в коллекцию, были сокровищами. Папа надеялся разделить со мной эту страсть, включая добровольные лишения, связанные с нумизматикой. В подростковом возрасте зимой мне приходилось накрываться несколькими одеялами, спасаясь от холода; новую обувь мне покупали раз в год. На одежду для меня денег не было вообще, и шмотки перепадали разве что от Армии спасения. У отца даже фотоаппарата не было — единственная наша фотография была сделана на нумизматической выставке в Атланте. Знакомый дилер щелкнул нас, когда мы стояли у витрины его павильона, и выслал нам снимок. Много лет фото красовалось на отцовском столе. На снимке папа стоит, обняв меня рукой за плечи, и мы оба сияем от радости: я держу пятицентовик 1926 года столовой бизона, в прекрасном состоянии, который мой отец только что приобрел. Это был один из самых редких пятицентовиков с бизоном, и нам пришлось целый месяц сидеть на хот-догах и тушеных бобах, потому что монета обошлась дороже, чем рассчитывал отец.